Убитый город....
Да, наш город убит. Во всяком случае, тот город, в котором выросло
несколько поколений до высылки 23 февраля 1944 года — и после нее.
Подобно гнилым корням зубов во рту старого бродяги-бомжа, то тут, то там
торчат остовы некогда красивых, дореволюционной постройки домов,
возведенных фирмой Альфреда Нобеля и другими выдающимися иностранцами.
Город убит. С его кленовыми аллеями, фонтанами, парками, с его очень
своеобразной, свойственной кавказскому менталитету аурой. А люди, жившие
в том мире, — погибли не все. Они-то и убедили меня написать главу о
сверстниках и нашей жизни в том городе, которого нет. Закрыть глаза и
представить, будто бы нет Москвы или Санкт-Петербурга, трудно. Но мы все
знаем, что города исчезают, как погибла Помпея.
Наш дом любой в городе знал под названием «барский». Это имя он получил,
так как строился иностранными специалистами и для их проживания при
подъеме нефтяной промышленности молодой советской республики. Почти
напротив нашего дома через Августовскую или, как позже она стала
называться, проспект Победы, в свое время располагалось преставительство
Альфреда Нобеля. Ведь кроме изобретения динамита, он был крупным
нефтепромышленником. Так что в деньгах премии его имени есть деньги и из
чеченской нефти.
Дом наш барским назвали, видимо, и потому, что он был богато построен с
элементами готики — башнями, бойницами, на высоком фундаменте из
песчаника. Все подъезды имели по второму «черному» выходу, как во двор,
так и наружу. В середине двора стояли кругом пирамидальные тополя — выше
строения, — между которыми росли кусты чудесной сирени, и всю
композицию венчала клумба из огненно-красных каннов посередине, где мы
позже вкруг разместили саженцы орехов, абрикосов, персиков, выкопанные
при пацанских играх на строительстве театра, что возводился с 1957 по
1977 год напротив нашего дома.
Кирпич фундамента был темно-красным, сейчас такой не используют, и все
это украшалось арками, сводами, причудливыми балконами. До сих пор
чувствую тот чудесный запах, что будил меня по весне с восходом солнца, —
запах свежести и роз, веявший с утренней прохладой из открытого окна.
Тех роз, что росли на аллее проспекта Победы, начиная от нашего дома и
до площади на станции «Грознефтянная».
В детстве я часто срезал те крупные колерованные розы, радуя маму и
бабушку, хоть и приходилось врать, что сорвал их в другом месте, — но уж
слишком прекрасны они были. Аллеи проспекта Победы были засажены
липами, кленами и каштанами, между которыми шла живая изгородь из
кустарника, а от нашего дома — из роз.
Этот проспект был наиболее зелен и тенист, что привлекало пожилых, да и
все тут прогуливались или читали газеты на лавочках в сени деревьев.
Перед мостом через Сунжу была площадь с гостиницей «Кавказ», где мы жили
одно время, вернувшись из выселения. Позже на этой площади построили
здание обкома КПСС, ставшее «Дворцом Президента» при Д. Дудаеве,
бомбившееся на протяжении всей войны и в конце концов с неимоверной
злостью взорванное Павлом Грачевым, как будто оно одно и есть виновник
неистребимого свободолюбия народа, проживающего на этой земле.
Когда нам дали квартиру, в этом доме ее получил и Гайербеков, позже
назначенный председателем Совета министров ЧИАССР. Больше лиц, как
сейчас говорят, нерусскоязычной национальности не было. Да и вообще в ту
пору власти всячески препятствовали расселению вайнахов (чеченцев и
ингушей) в городе, загоняя их в горы — и то под контролем. Лишь только
те, кто получал официальные посты и высокие должности, могли жить в
Грозном.
Наш отец много писал о незаконности выселения вайнахов, о геноциде, о
преднамеренном массовом уничтожении народа во время выселения 1944 года в
Казахстан, Сибирь, Киргизию. Отец рассказал о трагедии Хайбаха,
очевидцем которой он стал, и о том, как в 1942-43 годах под видом
гитлеровцев в горах высаживался десант НКВД в немецкой форме, с
провокационной целью раздававший горцам оружие, к которому невозможно
было достать патронов, — и со спиленными бойками; а также фальшивые
немецкие марки. Неграмотным горцам — что марка, что монгольский тугрик, —
им бы муку да мясо дали… Но людей в форме боялись. Когда же вырвался
оттуда и приехал на бричке в город местный председатель, то его самого
закрыли, и он сгинул в ГУЛАГе.
Об этом и прочих фактах нашему отцу удалось, взяв меня на руки и
приблизившись к Хрущеву, передать тому конверт с письмом в Алма-атинском
театре. После чего и была назначена комиссия, также подтвердившая
изложенную в письме информацию о зверствах НКВД .
В 1956 году отец был назначен уполномоченным ЦК КПСС по «делам
репатриации и восстановления республики» и направлен в Высшую партийную
школу при ЦК КПСС. Это заведение находилось где-то рядом с Белорусским
вокзалом, и я маленький бегал по всем коридорам этого здания. В детской
памяти того периода запечатлелись два момента. Когда я упал сквозь
уличные горизонтальные решетки над подвалом с типографией ЦК КПСС, и
меня с трудом вытаскивали оттуда… Но самым страшным был поход с мамой в
женскую баню общежития ЦК КПСС. Я расплакался, оказавшись в окружении
голых теток с большими висящими титьками и клоками шерсти, торчащими из
промежности. Тетки весело хохотали и пытались до меня дотронуться, — вот
это было ужасно.
В 1958 году папу вызвали, под предлогом обсуждения книги, из Москвы в
Грозный. Его Книга «Освободительная борьба народов Северного Кавказа»
готовилась к изданию, и когда самолет отца сел в аэропорту Минеральных
Вод, то к трапу подъехал «виллис» с сотрудниками КГБ. И отца арестовали,
обвинив в антисоветской деятельности и пропаганде.
Мне же, хоть я и видел тревожные лица мамы, бабушки и что-то чувствовал,
— говорили, что папа уехал в длительную командировку. Отсутствие отца
не замедлило отрицательно сказаться на нашей семье. Когда он был дома,
то у нас не кончались застолья и не было отбоя от просителей, носивших
меня на руках. Теперь же нас, как прокаженных, обходили стороной. И мать
не брали на работу даже уборщицей.
КГБ вынудил написать клеветнические показания на отца даже его
двоюродного брата Хамида и его сыновей — Мусу и Усама, подержав их в
застенках. Вот они и написали, будто отец руководил подпольной
организацией, а их принуждал составлять листовки антисоветского
содержания.
Мама не могла нас прокормить, тем более, что КГБ при обысках изъял
многие вещи. Спасало нас то, что бабушка работала в кафе «Арфа», и ей
удавалось приносить кое-что из продуктов.
В нашем доме проживали большей частью номенклатурные работники,
называвшие чечецев и ингушей не иначе как «звери» или «шакалы». Вот и
вылилась на меня-маленького их националистическая ненависть. Когда я
играл с детворой и пробегал мимо женщин, сидевших на лавочках, они
злобно шипели: «Ух шакаленок. Сын врага народа!». Не разрешали своим
детям играть со мной, а если уж я кого ударю случайно или нет, такой вой
поднимали и орали: «Твой отец в тюрьме как враг народа сидит, и тебя,
зверька, скоро посадят!».
Злобило меня это сильно и, подрастая, стал мстить им по-своему.
Закидывал в окна дымовые дустовые шашки, которые тогда использовали от
насекомых вместо дихлофоса, позже стал бить детей, что были старше меня,
а потом кое-кого из мужей тех самых женщин. Это была моя маленькая
война — моя месть.
Отца, осудив, сначала отправили в «Тайшетлаг», где в то время сидели
политические и военные преступники, а позже из Иркутской области
перевели в Мордовский «Дубравлаг». И что ещё чётко врезалось в мою,
тогда детскую, память, так это когда меня пяти- или шестилетнего мама
взяла с собой на свидание с отцом в тот политический лагерь под Потьмой,
где тогда его содержали.
Мне же продолжали в семье говорить, будто папа в правительственной
комадировке. И открыли глаза только во дворе дома, в котором тогда
проживала крайне шовинистически настроенная правительственная элита,
состоявшая в основном из терских казаков и русских, так, что во дворе,
как я сказал, всего две семьи чеченских было, и если я по-детски
похулиганил, то родители ребят теперь кричали, будто я — «сын врага
народа, и яблоко от яблони не далеко падает».
Я тогда мало понимал значимость этих слов, но было досадно, и, приходя
домой, спрашивал у мамы: "Почему они кричат такие слова?". Мне отвечали —
это неправда, они просто завидуют папе.
К отцу мы поехали через Москву, где нас встретили с поезда и увезли к
себе на Большую Грузинскую члены семьи писателя-диссидента Алексея
Костерина. Эти люди, прошедшие сталинские лагеря, всё время морально
помогали маме, а иногда и деньгами, хотя сами жили не богато, и их почти
не издавали из-за опалы Политбюро ЦК КПСС.
От Москвы до Потьмы мы добирались в «теплушках», насквозь продуваемых
ветром. Помню — одну ночь перед пересадкой нам пришлось ночевать на полу
какого-то заштатного вокзала на полустанке. Было жутко много народу, и
все, храпя и почёсываясь, валялись на полу, благо он был деревянный, а
лавок там совсем не предусматривалось. Всю ночь я боялся заснуть,
охраняя маму, да и она практически не спала, так как опасалась, что мы
вшей нахватаем, как потом я услышал на обратном пути из её рассказа
Костериным.
Была ранняя весна, и кое-где ещё лежал снег. Но день был солнечный и
ясный, когда мы приехали и стояли у деревянных ворот с колючей
проволокой, натянутой поверху, а мама долго разговаривала с какой-то
женщиной в военной форме, смотревшей на нас через маленькое окошко в
стене. А потом зачем-то подсаживала меня к окошку, показывая этой
женщине.
Мне было скучно, и всё это очень не нравилось. Я норовил убежать, чтобы
изведать всё то вокруг, что притягивало внимание, было таким заманчивым и
необычным: в том числе улицы почему-то были сделаны из досок, уходя
вдаль среди бревенчатых домов, к черневшему вдалеке лесу.
По доскам дороги резво бегали красивые чёрные и белые козочки, с гоготом
бродили гуси, а петухи важно выводили свои куриные гаремы. Один петух
оказался таким задиристым и драчливым, что ошеломил, чуть было не
напугав, когда мне удалось тихо вытащить свою руку из маминой, и я,
пользуясь моментом, украдкой убежал в один из ближних дворов и, юркнув
за дом, подошёл к сеновалу, что там оказался. Из чердачного окна
постройки на землю спускалась деревянная лестница, по которой я с
великой радостью стремительно взобрался вверх, распугав тамошних
обитателей в лице ленивого рыжего кота и шумного куриного семейства.
В лукошке, утопшем в сене, лежали белые куриные яйца, но только я
пригнулся над ними, как откуда-то сбоку на меня огненной молнией налетел
рыжий петух, больно ударив шпорами в опущенную голову так, что прилично
разодрал правую щёку. От неожиданности я вылетел через окно, скользя
вниз по лестнице, ударившись о землю — чувствительно, но удачно,
благодаря валявшемуся там сену.
На шум из дома вышла женщина, и я, прыгая через изгородь и преодолев
забор, поспешил ретироваться, на бегу стараясь привести себя в порядок. А
на встревоженный взгляд матери заорал, как ни в чём не бывало: "Там
петух яйца снёс!". На что небольшая очередь ожидавших весело засмеялась,
и нагоняй мне выпал незначительный.
Тут вдали показались трое: двое — по бокам с винтовками и с
пристёгнутыми штыками, ярко блестевшими в лучах утреннего весеннего
солнца. И мама сказала: "Вон папа идёт". А на мой вопрос "Почему дядьки с
ружьями?" ответила: "Папу от бандитов охраняют". И почему-то крепче
сдавила своей рукой мою, не давая побежать мне папе навстречу.
Потом мы зашли в домик свиданий, где нас, закрыв снаружи, оставили
вместе. Папа долго обнимал меня, обо всём расспрашивая. А когда я,
гонимый любознательностью, вышел из комнаты в коридор, то на стене
впервые в жизни увидел часы, из которых время от времени появлялась
кукушка и весело куковала. Чтобы повторить бой, я стал подтягивать
гирьки, но часы почему-то замолчали совсем…
Первую ночь я провёл, сидя у кровати родителей и держа отца за руку, не
давая им и поговорить. И тогда он был для меня никакой не враг народа, а
самый лучший отец, на которого злые люди в нашем дворе возводили
напраслину.
Днём мы могли выходить в деревню за молоком и продуктами, и чего я
испугался на самом деле, так это огромных свиней, которых увидел
впервые.
Все это я отчётливо помню из далёкого детства, будто бы было вчера. Но
тогда-то я многого не понимал, осознание и осмысление всего пришли
гораздо позже. Вот и сейчас перед глазами — фигурки двух человек,
стоящих на одной из крыш лагерного барака и машущих вслед увозившему нас
с мамой паровозу.
Это был папа — и ещё один чеченец, Магомед, преследуемый за веру в
Аллаха и отбывший 23 года лагерей. Когда-то, уже отбыв пятнашку по
первому приговору, он явился с душой, замирающей и трепещущей в ожидании
встречи со Свободой, на вахту, и тут-то ему дали подписать «особое
постановление» — еще 10 лет лагерей. Так делалось в сталинские времена,
чтобы полностью добить человека. Но вера во Всевышнего все победила.
По освобождении Магомед поселился в Надтеречном районе, и его должны
многие знать и помнить в Чечне, как кристально честного человека
энциклопедических знаний, самостоятельно выучившего в заключении
арабский язык, читавшего и переводившего Коран. Магомед снискал уважение
как религиозный авторитет и чеченец железной силы воли.
…А мы им отвечали, маша в ответ из окна.